Поехать в деревню не получается – Вовка заболел. Мы видим Кешу уже в новом «русском» амплуа. Вместо футболки на нем подобие бабьего крестьянского исподнего. Он по-старушечьи брюзжит на Вовку: «Зимы ему мало болеть».
Как ни грустно, но в 1988 году Вовка, то есть Советский Союз был уже основательно болен. Знал бы Кеша, что «Вовке» не суждено поправиться, что он протянет еще три года, до августа 1991-го…
Печальные события еще впереди, а Кеша тем временем собирает чемодан и отбывает на жительство в деревню, «к корням».
На трассе Кешу долго никто не подбирает. Но вдруг на тракторе появляется Василий – воплощенное клише из художественных фильмов о деревне. Во всяком случае, именно таким представляет городской обыватель Кеша сельского жителя. Василий простоват, добродушен, гостеприимен.
Василий увозит Кешу в совхоз «Светлый путь». Он вежлив и неизменно обращается к собеседнику на «Вы», в то время как высокомерный Кеша бестактно тыкает: «Хочется запросто, с народом – как ты! Простыми парнями, какие у нас на каждом шагу!»
Василий возвращается из музея – он таким образом приобщался к «высокому». Кеша поет «Русское поле» – это его форма слияния с русской идентичностью.
Вообще, все культурные коды, которыми оперирует Кеша, чтобы найти подход к Василию, по сути стереотипы и создают лишь комический эффект. Сложно представить себе что-то более нелепое, чем попугай (то бишь, еврей) в деревне. Как выяснится позднее, он еще и социально опасен. От Кеши одни проблемы и убытки.
Утром Кеша просыпается в деревенском доме, ищет завтрак, роняя горшки, пачкаясь в печке, с воплями призывая на помощь Василия. Попугай не способен найти пропитание в доме, даже если оно просто стоит на столе.
После завтрака Кеша выходит на прогулку и знакомится с «хозяйством»: свинья с поросятами, лошадь, петух и куры. Для попугая обитатели двора – публика. И в деревне он занимается привычным делом, а именно хаотично воспроизводит городскую «культуру» – в данном случае микс из Антонова, Пугачевой и бессмысленный набор фраз из «Сельского часа»: «Скажите, сколько тонн клевера от каждой курицы-несушки будет засыпано в инкубаторы после обмолота зяби?»
У живности «искусство» не встречает поддержки, скорее недоумение и раздражение, разве что лошадь «ржет» над самим исполнителем.
Доведя себя до творческой экзальтации – Кеша изображает исполнителя рок-н-ролла – попугай падает в колодец. Его спасает вернувшийся Василий, а потом одалживает вымокшему попугаю картуз и ватник.
Кеша внутренне понимает свою никчемность. Во многих советских фильмах разыгрывается история неуклюжего неофита, который, попав в новую для него среду, упорным трудом ломает ситуацию и вырывается в ударники. Кеша тоже одержим идеей доказать свою значимость и полезность: «Я смогу, я докажу, я покажу! Обо мне узнают. Обо мне заговорят!»
Но преображения не происходит. Кеша оказывается неспособным к крестьянскому труду. (По-хорошему, к труду вообще.) Он разрушителен как Чубайс или Гайдар, которые несколько лет спустя продемонстрируют стране свои ужасные таланты…
Сев в трактор Василия, Кеша вначале разносит во дворе постройки, а потом сваливает трактор в реку. Василий при этом проявляет чудеса толерантности – только вздыхает да обреченно машет рукой.
В попугае просыпается совесть, точнее, даже не совесть, а ее актерский суррогат, Кеша клеймит себя, называет ничтожеством, жалкой личностью и решает «умереть как мужчина». (Кстати, это первый и последний раз, когда попугай декларирует свою мальчуковость, ведь все его поведение это – перепев анекдотичной еврейской жены, у которой, как известно, «все болит».)
Повешение на проводе от лампочки превращается в спектакль. Свиньи, лошадь, да и сам Василий с любопытством следят за процессом. При этом никто не пытается остановить попугая – уж слишком много от него вреда.
Образ Кеши начисто лишен драматизма: Есенина из попугая не получается. Василий отправляет его домой в посылке.
Обитатели помойки встречают вернувшегося кота. Тот наверняка не ходил в народ, а был просто дачником. Но тут появляется Кеша. На нем ватник и картуз – он, как всегда, «в образе». Щелкнув кнутом, Кеша разражается тирадой обезумевшей деревенской прозы: «Эх вы! Жизни не нюхали?! А я цельное лето, цельное лето: утром покос, вечером надои, то корова опоросится, то куры понеслись. А тут вишня взошла! Свекла заколосилась! Пашешь, как трактор! А ежели дождь во время усушки, а?», закуривает «козью ножку», давится «дымом отечества», заходится кашлем…
А дальше все, конец. Потому что бежать-то Кеше больше некуда. Как в анекдоте: «А другого глобуса у вас нет?..»
Мои родители – старик и старуха. Наш род вымирает. Я последний – поскребыш. Лоно моей древней матери уже не примет семя дряхлого отца. Ее чрево уже не способно выносить плод. Морщинистые руки родительницы месят тесто. Оно не хуже глины и может стать вместилищем души. Печь заменит материнское чрево, душу – слова с оживляющей молитвой, помещенные внутрь моего мучного тела.
Я – пища моего рода. Старики хотят меня съесть. Мою силу, мою жизнь. Они поступали так всегда – поедали детей. Они не просто родители. Они – общество и государство. Я знаю, что в родовом амбаре уже пусто. Когда меня съедят, старики умрут от голода. Меня скатали круглым – бока повторяют брюхатые формы. Так сделано, чтоб я помнил о животе матери. Животе, которого не было. Чтобы любил его и был готов туда вернуться разжеванной кашей. Я должен с восторгом приносить себя в жертву. Родители дали мне жизнь. Они вправе дать мне смерть. Я кругл, как перекати-поле. И я могу сбежать. Я не хочу быть съеденным. Я не хочу быть пищей, не хочу быть человеком! Для меня уже нет человеческих дорог. Ухожу тропой нелюдей. За мной гонится родительское проклятие. Это Звери. Животные Страсти. Демоны рода. Их цель – пожрать меня. Они – преображенные одичавшие рты моих родителей. Навстречу Заяц. Он – воплощенная Трусость. Заяц говорит мне: «Колобок, я тебя съем!» Мертвящий Страх заползает в мою душу, хочет выглодать ее желтыми сточенными резцами. Чтобы вспомнить себя, произношу слова запеченной во мне охранной молитвы: «Я Колобок, Колобок, по амбару метен, по сусекам скребен, на окошке стужен. Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, а от тебя, Заяц, и подавно уйду!» Заяц каменеет, становясь бессильным истуканом. Я победил Страх! На тропу выскакивает второй Зверь. «Я тебя съем!» – говорит Волк. Изнанка Трусости – Злоба. Бесноватая волчья пасть хочет пожрать меня. Дикий Гнев уже мутит разум. «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, я от Трусости ушел, а от тебя, Волк, и подавно уйду!» Я победил Злобу. В моей душе нет места Гневу. Я навсегда успокоен. «Я тебя съем!» – заволакивает разум Медведь. Это Лень. Вечный берложий сон. «Я от Трусости ушел, я от Злости ушел, а от тебя, Медведь, и подавно уйду!» «Колобок, я тебя съем!» – говорит Лиса. Это Похоть. Она изнанка Лени. Лиса наводит бесстыжие мороки. Нагая отроковица повернулась ко мне открытым истекающим лоном. Дикое вожделение заливает ум. «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, от Зайца ушел, и от Волка ушел, от Медведя ушел, а от тебя, Лиса, и подавно уйду!» Срамные губы липко шепчут: «Подойди ближе, Колобок, повтори свою молитву». Лоно прорастает зубами и становится лисьей пастью. Хлопают зубастые челюсти. Расколотым надвое сознанием я вижу старуху-мать. Она кладет мою откушенную половину в рот старика-отца.